Слухи, самые невероятные слухи передавались из уст в уста. В городе только и было разговора, что о необыкновенной картине. Не в одном лишь кругу художников — в театре, в концертных залах, в гулких университетских аудиториях и в тихих профессорских, на «средах» и на «четвергах» во всевозможных гостиных, а нередко и среди простого трудового люда шли разнообразнейшие толки о новой столичной сенсации. Весь Петербург был возбужден и толпами валил к дому на Большой Морской (ныне улица Герцена), где помещалось Общество поощрения художеств. Экипажи стояли от подъезда до самого Невского и загибались за угол по Невскому до нынешней улицы Гоголя. По прилегающим улицам трудно было проехать. Что и говорить — сущее столпотворение!
Происходило нечто небывалое. Со времен Карла Брюллова и его триумфального въезда в Петербург с прославленной на весь мир картиной «Последний день Помпеи» ни один художник не удостаивался в России такого общественного внимания. Но там — каков был сюжет! — «Везувий зев открыл... земля волнуется... кумиры падают...» А тут — небольшое полотно, да притом всего-навсего пейзаж...
«Современники еще помнят, — рассказывает Репин, — как на Большой Морской непрерывная масса карет запружала всю улицу; длинным хвостом стояла публика на лестнице, в ожидании впуска, и на улице, по обеим сторонам тротуара, терпеливо и долго ждали целые массы, строго наблюдая порядок приближения к заветной двери, куда пускали только сериями, так как зрители могли бы задохнуться от тесноты и недостатка воздуха».
Студенты, чиновники, военные, люди самых различных чинов, званий и состояний от седовласых знаменитых ученых до расфуфыренных купчих и представителей именитой придворной знати, все они на час-другой уравнялись на ступенях этой демократической лестницы, в многоликой толпе, сгрудившейся на пороге выставочного зала. И вот очередная группа, отделенная самим художником от напирающей сзади людской массы, проникла наконец в таинственный сезам искусства.
...Шторы на окнах спущены, зал затемнен. Электрическая лампа бросает сбоку яркий пучок света, — куда? Да, конечно же, в эту чарующую, напоенную еще знойными ароматами южную летнюю ночь, завороженно млеющую под высокой полной луной, которая так торжественно проплывает в бездонной глубине ею же освещенного неба. Зеленоватая лента тихой реки, пересекающая все широкое, уходящее вдаль пространство, искрится и трепещет, словно подернутая фосфоресцирующей рябью. И нет уже зала, нет электрической лампы, нет вокруг возбужденных людских толп, все полно этим чудесным сиянием, излучаемым серебристым лунным диском, выбившимся из-за легких стелющихся облаков, все полно поэтическим очарованием— и темный передний берег реки, и мазанки на нем с мерцающими в окнах огоньками, и одинокая мельница, черный силуэт которой отчетливо вырисовывается над отливающей зеленым блеском днепровской гладью. Все притихло окрест, словно завороженное великолепием и торжественностью момента — и небо, и река, и берег, все дышит в едином, полном глубокого внутреннего согласия ритме, так чутко уловленном Гоголем:
«Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Ни зашелохнет; ни прогремит. Глядишь, и не знаешь, идет или не идет его величавая ширина, и чудится, будто весь вылит он из стекла, и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину, без конца в длину, реет и вьется по зеленому миру».
Пожалуй, не одному из толпившихся перед картиной зрителей, замерших в благоговейном молчании или шепотом делившихся впечатлениями со своими случайными соседями, приходили на память знаменитые гоголевские строки. Но пора, уже давно пора идти, чтобы освободить зал для новой «серии» сгрудившихся за закрытой дверью нетерпеливых посетителей...
«Какую бурю восторгов поднял Куинджи! Вы, вероятно, уже слышали. Этакий молодец — прелесть!» — писал Репину Крамской.
Картина Архипа Ивановича Куинджи «Лунная ночь на Днепре» действительно явилась значительным событием в художественной жизни России. Газетные страницы сразу же после вернисажа запестрели бесчисленными статьями и заметкам «за» и «против», в крупнейшей столичной газете — неслыханное дело! — ей одной была посвящена передовая статья, так и называвшаяся «Куинджи». В печати появлялись восторженные отзывы не только известных критиков и публицистов, но и самого великого Менделеева. Откликнулись и поэты: К. Фофанов посвятил картине стихотворение, а Я. Полонский статью, в которой писал:
«Положительно я не помню, чтобы перед какой-нибудь картиной так долго застаивались и чтобы, наглядевшись на полотно, расцвеченное красками, выносили такое невероятное впечатление… Что это такое? Картина или действительность? В золотой раме или в открытое окно видели мы этот месяц, эти облака, эту темную даль, эти «дрожащие огни печальных деревень» и эти переливы света, это серебристое отражение месяца в струях Днепра, огибающего даль, эту поэтическую тихую, величавую ночь?..»
Итак: «золотая рама» или «распахнутое окно», картина или «сама действительность»? Тот же вопрос возникал не раз и перед зрителями другого столь же прославленного полотна Куинджи «Березовая роща». Ведь именно по поводу «Березовой рощи» маститый Шишкин обмолвился метким словцом: «Это — не картина, а с нее картину можно писать», а другой известный пейзажист, Орловский, заметил: «Это—не картина, а натура!»
Художник так страстно и настойчиво стремился добиться на холсте иллюзорного эффекта, заставить краски сверкать и цвет светиться, как светится и сверкает он на широком приднепровском просторе в тихую украинскую ночь под высокой луной, что его картина, столь удачно воплотившая замысел автора, не могла не поразить зрителей непревзойденным в мировом искусстве ощущением подлинности лунного освещения, иллюзией «всамделишного» излучения самого диска ночного светила. Шторы на окнах, затемненный зал, боковое электрическое освещение отнюдь не предназначались только для усиления художественного впечатления — все эти искусственные условия демонстрации картины вызывались тем, что высившаяся на противоположной стороне улицы красная кирпичная стена большого доходного дома бросала на холст неприятный рефлекс, искажавший свечение красок. Показанная вскоре в условиях естественного освещения, картина производила, пожалуй, еще большее впечатление, еще сильнее действовала на глаз и воображение и не только своей предельной иллюзорностью, своей убедительной до обмана светоподражательностью, но прежде всего совершенной передачей глубочайшего поэтического очарования воспроизведенной на холсте южной летней ночи. И именно в этом, а не в иллюзорном эффекте, выразилась истинная мощь живописного таланта Куинджи.
И совершенно прав ученик Куинджи, выдающийся советский пейзажист Аркадий Александрович Рылов, когда он, сопоставляя «Березовую рощу» с «Лунной ночью на Днепре», обращает наше внимание на то наисущественнейшее в этих двух замечательных произведениях, что навсегда определило непреходящую художественную ценность творческого наследия его любимого учителя:
«Конечно, в картине («Березовая роща») главное не иллюзия, не рельеф, а та поэзия солнечного света внутри березовой рощи, та радость, которая разлита в картине. Так же, как и в «Ночи на Днепре», — прежде всего поэзия украинской ночи, простор, тишина и этот таинственный зеленоватый лунный свет, а рельеф и иллюзия света — только сильные средства выражения».
Известно, что современники Куинджи выражали опасение, что краски, которыми пользовался художник для своих колористических опытов, недолговечны и что с течением времени они утратят свою поражающую выразительность. Крамской даже предлагал составить специальный «протокол», в котором было бы зафиксировано ошеломляющее воздействие на зрителей картин Куинджи в их первоначальном состоянии. Он писал по поводу «Ночи на Днепре»:
«Меня занимает следующая мысль: долговечна ли та комбинация красок, которую открыл художник? Быть может, Куинджи соединял вместе (зная или не зная — все равно) такие краски, которые находятся в природном антагонизме между собою и, по истечении известного времени, или потухнут, или изменятся и разложатся до того, что потомки будут пожимать плечами в недоумении: от чего приходили в восторг добродушные зрители? Вот, во избежание такого несправедливого к нам отношения в будущем, я бы не прочь составить, так сказать, протокол, что его «Ночь на Днепре» вся наполнена действительным светом и воздухом, его река действительно совершает величественное свое течение, и небо — настоящее бездонное и глубокое. Картина написана немного более полугода тому назад, я ее знаю давно, и видел при всех моментах дня и во всех освещениях, и могу свидетельствовать, что как при первом знакомстве с нею я не мог отделаться от физиологического раздражения в глазу, как бы от действительного света, так и во все последующие разы, когда мне случалось ее видеть, всякий раз одно и то же чувство возникало во мне при взгляде на картину, и попутно наслаждение ночью, фантастическим светом и воздухом... В самом деле, вопрос стоит того. Пусть потомки знают, что мы отдавали себе отчет и что, ввиду невероятного и нового явления, мы оставили к сведению и эту оговорку...»
«Протокол» не был опубликован. Опасения же Крамского сбылись, к сожалению, в полной мере, что с горечью подтверждает и А. А. Рылов. И все же «Лунная ночь на Днепре», как и другие картины Куинджи, даже поблекнув и потускнев, даже утратив былую свежесть, привлекают к себе и теперь посетителей Третьяковской галерее и Русского музея заключенным в них тонким поэтическим чувством. Будь сила художника в одних только эффектах иллюзорного освещения, его творения давно потеряли бы в глазах зрителей всякий интерес и имя Куинджи принадлежало бы только истории. Но этого не случилось. Безжалостное время притушило «эффекты», однако оно оказалось бессильным перед лицом того высокого строя поэтических чувств, которые выразил в своих произведениях замечательный мастер пейзажа Архип Иванович Куинджи.
<<< Василий Васильевич Верещагин (1842—1904) <<<
>>> Илья Ефимович Репин (1844—1930) >>>
Архип Иванович Куинджи (1842—1910)
Лунная ночь на Днепре (1880)